Любарский Я.Н.

Царь-мим (К проблеме образа византийского императора Михаила III)

Опубл. в "Византия и Русь". М., 1989, с. 56-64.

Последнему представителю аморийской династии Михаилу III (842—867) очень не повезло в византийской историографической тра­диции. Писавшие о нем хронисты (главным образом Продолжатель Феофана, Константин Багрянородный, Генесий) изображают этого царя мотом, пьяницей, страстным любителем и участником конных ристалищ, ради них забывавшим о неотложнейших государственных делах, богохульником и святотатцем, окруженным компанией низко­пробных шутов. Примерно такая же репутация утвердилась за Михаи­лом и в научной историографии XIX в. Лишь в 30-х годах нашего сто­летия начался пересмотр этой позиции. Было справедливо замечено, что византийским историкам X в. было выгодно рисовать образ Михаи­ла самыми черными красками: ведь основатель македонской династии (а именно при этой династии и жили названные историографы) негра­мотный конюх Василий I самым предательским образом убил своего благодетеля Михаила и похитил у него единодержавную власть. Оправдание этого злодеяния было настоятельной необходимостью при­дворных историков. Добавим к этому, что произведения упомянутых писателей восходят к одному источнику, и, таким образом, все они фактически повторяют инвективы, однажды произнесенные в адрес последнего аморийца.

"Реабилитация" Михаила III была завершена статьей Р. Дженкинса, специально посвященной образу этого византийского императора. Американский ученый доказал литературное происхождение портрета Михаила: не реальные качества, а сочетания черт плутарховских Антония и Нерона составляют костяк образа византийского царя. Аргументы Р. Дженкинса основаны на убедительных лексических со­ответствиях и потому вполне доказательны. Можно было бы, по-види­мому, считать проблему "закрытой", если бы не распространившееся в последнее время среди византинистов основательное мнение, что ис­пользование античной топики и лексики нисколько не мешает визан­тийцам изображать современную им реальность. Разделяя это убеж­дение и не подвергая сомнению основные выводы американского ис­следователя, попробуем тем не менее взглянуть на проблему с иной точки зрения.

Прежде всего отметим, что персонажи Продолжателя Феофана и Константина Багрянородного в отличие от предшествующей историо­графии не представляют конгломерат не связанных между собой качеств (наиболее яркий тому пример — так называемые соматопсихограммы Иоанна Малалы), а составляют определенную цельность и структурное единство. Обладает своей "концепцией" и фигура Михаи­ла III. Пьянство, сквернословие, приверженность к игрищам, риста­ниям и мимам, богохульство — все это, используя терминологию Μ. Μ. Бахтина,— "стихия низа", доминирующая в этом образе. Со­здается впечатление, что Продолжатель Феофана нарочито нагнетает низменные, как сегодня сказали бы, "натуралистические" детали для максимального снижения образа. Характерный пример: в числе при­ближенных Михаила оказывается человек, главным достоинством ко­торого является умение задувать свечу ветром из брюха (VB, р. 253, 22; ср. Sym. 659.8 sq.). Воистину деталь, достойная Аристофана или. Рабле! Обратим, однако, внимание на отдельные эпизоды.

Рассказав о неодолимой страсти Михаила к конным ристалищам, заставлявшей его забывать все и вся, Продолжатель Феофана за­являет, что и в других отношениях царь "нарушал приличие" (έξέπιπτετουπρέποντος) и приводит в качестве иллюстрации довольно необычную историю, которую здесь подробно перескажем (ThC, р. 199.11 sq.). Как-то раз Михаил встретил на улице женщину, крест­ным сыном которой он был. Женщина шла из бани с кувшином в руках. Отослав во дворец находившихся при нем синклитиков, он вместе с мерзкой и отвратительной компанией (ακόλαστατίνακαιμυα-τΐκά'ανδράρια) отправился за женщиной, к которой обратился со сле­дующими словами: "Не робей, веди меня к себе в дом, хочется мне хлеба из отрубей и молодого сыра". Не дав опомниться удивленной и не готовой к приему женщине, он расстелил вместо тонкой скатерти еще мокрое после бани полотенце, открыв запоры, вытащил еду из скудных запасов хозяйки и стал угощаться вместе с нею и "был сам всем: царем, столоустроителем, поваром, пирующим ( βασιλεύς, τραπεζο-ποιός, μάγειρος, δαίτυμών— ThC, p. 200.3) и в этом подражал он Христу и богу нашему (τηνμΐ'μησινπροςτόν'εμόναναφερώνΧρίστόνκαιθεόν - ThC, ρ. 200.5). Всю эту историю автор рассматривает как проявление тщесла­вия и "нахальной дерзости" императора (так мы за неимением лучшего варианта передаем греческое αλαζονεία).

Не подлежит сомнению, что описанная сцена разыгрывается в ком­пании мимов (μίμοικαιγελοίοι), в ее окружении царь находится по­стоянно (VB, р. 243, р. 11 и др.). Порождение языческой античности, мим, несмотря на гонения и проклятия со стороны христианской церк­ви, существовал во все века истории Византии, а возможно ее и пере­жил. В нашем распоряжении имеются довольно авторитетные свиде­тельства о распространении мима и его роли в царствование отца Михаила, императора Феофила.

Однако, что за сцену разыгрывает император перед изумленной своей крестной? Можно думать, что Михаил дает некое представление в стиле мимической игры. К сожалению, нам почти ничего не известно о содержании мимических спектаклей того времени, тем не менее от­дельные намеки, содержащиеся в тексте самого Продолжателя Феофа­на, наводят именно на это предположение. Мы уже цитировали слова Продолжателя Феофана, что царь в разыгранной им ситуации испол­няет роль столоустроителя (τραπεζοποιος), повара (μάγειρος) и пирующего (δαίτυμών). Лучший же наш источник о мимических представле­ниях — Хорикий в речи в защиту мимов (VI в.) перечисляет следующие мимические персонажи: δεσπότην, οίκέτας, καπήλους, άλλαντοπώλας, όψοποιού-εο:ις, агора, δαιτυμόνας, σύμβολα? γράφοντας, παιδάριονψελλιζόμενον, νεανι'σκονέρώντα, θΛμούμενονέτερον, άλλοντωθυμούμένωπραύοντατηνόργήν (гос­пода, рабы, торговцы (кабатчики?), колбасники, повара, устрои­тель пиров, пирующие, подписывающие долговые контракты, лепечу­щий ребенок, влюбленный юноша, другой — в гневе, третий — унимаю­щий гневающегося). Нет сомнения: упомянутые персонажи — устойчи­вые типы мимических представлений. Из тринадцати упомянутых типов четыре так или иначе встречаются в приведенном нами отрывке Продолжателя Феофана! Пирующий (δαι:υμ<"ν ) находит полное лек­сическое соответствие у Хорикия. Повар ( μάγειρος ) у Продолжателя Феофана назван у Хорикия όψοιτοιός , однако полная синонимия двух слов засвидетельствована тем же Хорикием. Τρα,πεςοκοίός ("столоустроитель") у Продолжателя Феофана синонимичен з"сшор Хори­кия.

И наконец, как можно понять из дальнейшего текста Продол­жателя Феофана, женщина, встреченная царем Михаилом,— не кто иная, как торговка (или кабатчица — καπηλύ ). Слово же это встре­чается (в мужском роде) на третьем месте в списке Хорикия. Нет со­мнения, что стабильные мимические типы, авторитетно засвидетель­ствованные для VI в., продолжали существовать и в IX в., при этом знаменательно, что в списке Хорикия они встречаются "кучно", как будто заимствованы из одного сюжета. Итак, император не просто "дурачится", а делает это по какому-то мимическому сценарию.

В действиях царя Продолжателя Феофана заключен также и опре­деленный богохульный смысл (он "подражал Христу и богу нашему"). Издевательства мимов над Христом и христианскими догмами, обычные в первые века нашей эры, еще долго продолжались после утверждения христианства в качестве господствующей религии. Факт столь позд­них насмешек мимов над христианством уникален, однако сведения наши для этого периода столь скудны, что сие обстоятельство не долж­но вызывать удивления; надо считаться, однако, и с тем, что Продолжатель Феофана мог усмотреть насмешку там, где ее на самом деле не было.

Возможно, имеют значение, не до конца нам пока ясное, и другие детали из приведенного эпизода. Вероятно, не случайно, что встретив­шаяся царю женщина возвращается из бани, да к тому же с кувшином и мокрым полотенцем. Баня как учреждение в Восточноримской импе­рии — наследнице античности выполняла вполне почтенные функции, однако нам знакома ситуация лишь "верхнего культурного слоя"; не исключено, что в "низовом мире" бане была уготована прямо про­тивоположная роль, тем более что отдельные намеки на это можно встретить и в византийской литературе, а у славян баня определен­но принадлежит "смеховому, кромешному миру".

Перескажем близко к тексту следующий эпизод, на котором нам предстоит остановиться. Пообещав рассказать, "как измывался Михаил над божественным, как выбрал патриарха из числа своих мерзких мужебаб, из них назначил одиннадцать митрополитов, как бы дополнив собой это число до двенадцати", Константин Багрянородный сообщает следующее. Михаил провозгласил патриархом некоего Грила, которого украсил богатыми священническими одеждами. Одиннадцать человек он возвел в ранг митрополитов, а себя назначил архиепископом Колонии. Играя на кифарах, они совершали пародий­ные священнослужения. В драгоценные священные сосуды они помеща­ли горчицу и перец и "с громким хохотом, срамными словами и отвра­тительным мерзким кривлянием передавали себе подобным". Однажды вся эта компания вместе с восседавшим на осле Грилом по­встречала на загородной дороге процессию, двигавшуюся с молитвословиями во главе с истинным патриархом Игнатием. Приблизившись, этот "сатиров хор" принялся под священную мелодию выкрикивать похабные слова и песни и "в гаме и сраме" дразнить патриарха, кото­рый со слезами на глазах молил прекратить поношение святынь и таинств. В другой раз царь пригласил мать сподобиться благословения от патриарха. На самом же деле Михаил усадил на трон все того же Грила, которому велел прикрыть голову. Не заметившая подлога императрица припала к ногам "патриарха", а тот "обратился к ней спиной и испускал из своего мерзкого нутра ослиные звуки".

Императорские забавы в этом случае гораздо менее невинны, чем в предыдущем эпизоде: Михаил не только пародирует литургию и хри­стианскую обрядность (в частности обряд святого причастия), но и само Священное писание — двенадцать избранных митрополитов конеч­но же имитируют двенадцать апостолов.

"Столетия после утверждения христианства в качестве государст­венной религии,— пишет Г. Рейх,— и после того, как язычество было забыто, церковные соборы должны были запрещать мимам издеваться над обрядами христианской религии". Как видим издевательства эти продолжались и в IX в.

Наиболее интересная деталь из приведенного выше эпизода - назначение шутовского патриарха Грила (само имя Грил выбрано не случайно, оно обозначает в переводе с греческого "свинья"). По како­му "стандарту" действует в данном случае император? Фигуры лжеепископов появлялись в византийских мимических представлениях и раньше. В частности, постоянно пародировавшийся обряд крещения требовал фигуры псевдосвященнослужителя. Такой псевдоепископ ( ψευδείΓΐ'σκοπος) — герой мима упоминается и в "Менологии царя Васи­лия" (PG, 117, 144).

Однако карнавальный характер приведенного эпизода указывает на иной, хотя и близкий по характеру, источник—на ту область широко распространенной обрядовой игры, которая связана с "перевернутыми отношениями" и, возможно, восходит к греческим крониям и римским сатурналиям. Традиции сатурналий продолжались в средневековой Европе главным образом в знаменитом "празднике дураков" (festumfatuorum, festumstultorum), разыгрывавшемся в рождественскую неде­лю в церквах Франции, Германии, Нидерландов и других стран. Различные сословия праздновали его в разные дни после рождества. В ряде случаев церемония сопровождалась выбором лжеепископа, ко­торого в процессии с пением препровождали в церковь, где он, обла­ченный в священнические одежды, служил пародийную мессу, сопро­вождаемую непристойными речами и песнями. Иногда клирики появля­лись в церкви в масках животных, женщин, сводников, шутов и т. п. Вместо фимиама курили кровяную колбасу или старую кожу, вместо просфоры ели жирные колбасы.

Традиции античных сатурналий имели продолжение и на террито­рии средневековой Восточноримской империи. По сообщению Вальсамона (XII в.), на рождество и крещение клирики св. Софии надева­ли маски и, изображая из себя солдат, монахов, зверей, устраивали процессии в церкви. Другие клирики переодевались в возниц и забав­ляли зрителей.

В сообщении Вальсамона не говорится о выборе псевдоепископа. Такие случаи в Византии не засвидетельствованы, хотя нечто подобное происходило и там. В "Житии Стефана Нового" (PG, 100, col. 1148 с) рассказывается, как Константин V обласкал втершегося к нему в дове­рие монаха-расстригу, сделав его участником "гнусных процессий" (μοσαράςπροπομπάς), и присвоил ему наименование "папы веселия" (τηςχαρά; παπϊν). Во втором случае речь идет о лжеэпархе. Во вре­мя игрищ, устроенных императором Алексеем III Ангелом во Влахернах по поводу свадьбы его дочери Анны с Феодором Ласкарисом, некий евнух изображал из себя эпарха Константинополя.

Поскольку, как мы полагаем, действия императора и его шутовской компании так или иначе связаны с ритуалами "перевернутых отноше­ний", заслуживает внимания еще один эпизод, рассказанный Продол­жателем Феофана, Константином Багрянородным и повторенный Продолжателем Георгия и Симеоном Логофетом.

...Всеми силами злоумышляя против своего соправителя Василия,, царь выбрал "одного из их гнусной компании (имеются в виду опять-таки мимы.— Я. Л.), ничтожного скопца и забулдыгу", гребца царской триеры Василикина, облачил его в царские одежды и вывел к синклиту, вопрошая, не следует ли ему сделать этого Василикина царем. Эта выходка царя эпатировала собравшихся, которые "остол­бенели, пораженные затмением и безумным безрассудством царя". Царица же Евдокия горько посетовала на унижение Михаилом до­стоинства царской власти. Перед нами опять-таки эпизод из области "перевернутых отношений" — возведение на престол шута. Естествен­ная параллель в данном случае — выборы шутовского короля на рож­дественских увеселениях в средневековой Европе ("бобовый король"). Типологически сходные обычаи зафиксированы почти во всех регионах мира.

Каким бы похожим ни казалось поведение Михаила и его шутов­ской компании на ситуации ритуальных и полуритуальных празднеств, какими разительными ни представлялись бы этнографические парал­лели, они могут объяснить лишь форму действия византийского царя. Пытаясь хоть как-то проникнуть в их суть, мы вновь обратимся к ана­логиям, на этот раз из русской истории.

Хорошо известно, что на Руси существовали так называемые "цар­ские скоморохи", генетическая связь которых с византийскими мимами вполне вероятна. Лучшим их временем было время Ивана Грозного, который любил тешиться вместе с ними, вызывая нападки и раздра­жение современников. Однако увлечение скоморошьими забавами не единственное основание для аналогии с этим русским царем. Как известно, удалившись с опричниками в Александровскую слободу, царь Иван организовал своеобразный шутовской опричный монастырь, в ко­тором три сотни опричников составили братию, а сам царь принял зва­ние игумена, сочинил общежительный устав, лазил на колокольню зво­нить к заутрене, пел на клиросе, а потом председательствовал на пья­ном застолье "чернецов".

Еще больше совпадающих деталей с проделками компании лжепат­риарха Грила в образе действия знаменитого всешутейного собора Петра I. Приведем описание этого "собора", сокращая рассказ В. О. Ключевского (выбор "источника" достаточно произволен). Собор "состоял под председательством набольшего шута, носившего титул князя-папы или всешумнейшего и всешутейшего патриарха московско­го, кокуйского и всея Яузы. При нем был конклав 12 кардиналов, отъявленных пьяниц и обжор с огромным штатом таких же епископов, архимандритов и других духовных чинов... Петр носил в этом соборе сан протодьякона и сам сочинил для него устав... Первейшей запо­ведью ордена было напиваться каждодневно и не ложиться спать трез­выми. У собора, целью которого было славить Бахуса питием непомер­ным, был свой порядок пьянодействия... свои облачения, молитвословия и песнопения, были даже всешутейшие матери-архиерейши и игуменьи. Как в древней церкви спрашивали крещаемого „веруеши ли?", новопринимаемому члену задавали вопрос „пиеши ли?"... Бывало, на святках компания человек в 200 в Москве или Петербурге на нескольких десятках саней на всю ночь до утра пустится по городу „славить"; во главе процессии шутовской патриарх в своем облачении, с жезлом и в жестяной митре; за мим сломя голову скачут сани, битком набитые его сослужителями, с песнями и свистом. Или, быва­ло, на первой неделе великого поста его всешутейство со своим собо­ром устроит покаянную процессию: в назидание верующим выедут на ослах и волах или в санях, запряженных свиньями, медведями и коз­лами, в вывороченных полушубках. Раз на масленице 1699 г. после одного пышного придворного обеда царь устроил служение Бахусу; патриарх, князь-папа Никита Зотов... пил и благословлял преклоняв­ших перед ним колени гостей". Сходство в описании компаний Грила и Никиты Зотова настолько велико, что, кажется, лишь отдель­ные элементы географического и этнографического характера (сани зимой, вывернутые полушубки и т. п.) отличают одно от другого. Впро­чем, не дадим себя увлечь тождеству деталей, иногда оно возникает и случайно, гораздо важней попытаться понять суть подобного рода дей­ства. Но прежде обратим внимание на другое "совпадение". Как уже говорилось, Михаил III как бы имитировал избрание нового царя Василикина. Точно такие же представления устраивали и Иван Гроз­ный и Петр I. Первый из них назначил лжецарем Симеона Бекбулатовича, "правившего" в течение двух лет, подписывавшего правительст­венные указы и принимавшего знаки почтения от самого царя Ивана. Второй определил на такую же роль князя Ф. Ю. Ромодановского, ко­торого именовал "Вашим пресветлым царским величеством", а себя называл Петрушкой Алексеевым.

Об однотипности(в том числе и шутовского)поведения и сопоставимости фигур Ивана Грозного и Петра I в недавнее время писали А. М. Панченко и Б. А. Успенский. Видимо, в этот ряд можно по­ставить и византийского царя Михаила III. "Поставить в ряд", однако, вовсе не означает объяснить. Не претендуя на какие-либо категориче­ские обобщения, укажем на "типологическое" сходство основных био­графических фактов и нрава трех царей, которое, возможно, и опреде­ляет столь похожие их действия и реакции. Все трое остались сиро­тами или полусиротами и еще детьми получили царское достоинство, все трое испытали деспотизм и оказались игрушками в руках соперни­чавших между собой придворных партий, были свидетелями кровавых и драматических событий, вокруг них разыгрывавшихся. Все трое рано повзрослели и рано получили единодержавную власть. Все трое пре­давались пороку пьянства, отличались жестокостью и переменчивостью, всем троим, наконец, в высшей степени была свойственна эксцентрич­ность поведения.

Весьма существенно, что даже для ненавидящего его Продолжателя Феофана Михаил III — отнюдь не только забулдыга и святотатец, но и инициатор "похвальных дел" (та^ επαινετών -ThC. p. 210.17. Таким образом, даже хулящий его автор понимает противоречивость фигуры Михаила. Видимо, немалое значение имеет и то обстоятель­ство, что все три царя жили в эпоху общественных сдвигов и перело­мов, в которых сами играли отнюдь не последнюю роль.

Стремление к эпатажу, к эксцентричности, низменному комизму царей вряд ли имеет одну причину, в нем соединялись и элементар­ная пьяная удаль, и издевательство над привычными институтами (именно так воспринимали это "ортодоксальные" критики самодержцев), и утверждение неограниченного своего величия (вплоть до отка­за от этого величия), и, наконец, поиски коррелята к высокому, своеобразная компенсация сверхсерьезного и сверхвысокого низменным и комическим. Не станем конкретизировать эти положения. Любое уточ­нение привело бы нас в очень мало изученную и почти нам незнако­мую область психологии власти.

И последний вопрос, который нельзя оставить без внимания. Не является ли образ Михаила в том виде, в котором он дошел до нас в историографической традиции, вообще литературной фикцией, так сказать чистым памфлетом, не имеющим отношения к реальной фигуре? Византийцы были мастера поношений и нередко приписывали объектам критики фантастические пороки (лучший тому пример - изображение Михаила Кирулария у Михаила Пселла). Безусловно, образ Михаила стилизован, хотя стилизации подверглись, видимо, реальные черты императора (о его эксцентричном поступке — назначе­нии соправителем неграмотного конюха Василия — говорилось выше). При этом стилизован он был под героя "кромешного, смехового мира" (пользуемся категориями М. М. Бахтина, Д. С. Лихачева), иными словами, антигероя, противопоставленного "истинному герою" — императору Василию I Македонянину, прославлению которого и посвящали наши авторы свои произведения.